Оливковая ветвь

Radu Cosaşu | January 08, 2009
Translated by: Vitalie Diacenco

 

Оливковая ветвь

Тинибальда предложила взойти на гору Пятра Краюлуй, чтобы забыть обо всем и обо всех. Я любил ее. У нее были очень широкие бедра, но ее это не стесняло. Ей было все безразлично. Она носила облегающие платья, что неблагоприятно подчеркивало ее фигуру, но она кушала яблоки, которые, по ее словам, помогали ей… Помогали в чем? Она обрывала свои суждения на полуслове. Я был очарован ее презрением к фразам. Она верила в мой талант. Если я требовал подробностей, она мне их предоставляла и говорила, что я от этого не умру. Никто не умирает из-за одной голодовки. Ее отец организовал голодовку в знак протеста в тюрьме, в 38-ом. Умер он от этого? Нет, не умер. Дожил до пенсии – после того как проработал 15 лет в синдикальном движении, с 45-го по 60-ый. Тинибальда была без ума от него, хотя так никогда и не познакомила меня с ним. «Он плохо повлияет на тебя!» «Как может на меня плохо повлиять старый подпольщик?» «Не стоит, поверь мне… В горах будет намного лучше». Денег не было даже для того, чтобы купить билет до ближайшей станции - Китила. Тинибальда заверила, что деньги не самая большая проблема в Румынии. Мы рассмеялись и она завела меня внутрь кинотеатра.

 Мне всегда везло с девушками по уши влюбленные в кино. Мое кинематографическое воспитание шло рука об руку с любовным воспитанием. Мне их никак не разделить. Они очень тесно связаны между собой. После Баллады о Сибири и Кубанских казаков, Тинибальда буквально объедалась неореализмом с хлебом и яблоками. В кинотеатре, она ела фрукты. Она постоянно напоминала мне одну учительницу медитировавшая по французскому языку, которая приходила на уроки – в зависимости от времени года – с черешнями, вареной кукурузой или черносливом. Я не мог сконцентрироваться из-за громкого жевания. Она чавкала. Тинибальда, в полутьме, едва заметно и очень аккуратно жевала. Она никого не беспокоила. Могу сказать что она их просто пережевывала. Ей нравилась нищета и патетичность итальянцев. Она не терпела мелодрам. «Ну и что, что я плачу после?» После просмотра Надежды на две копейки, она вышла, чувствуя себя тряпкой, если верить ее словам; всю дорогу от кинотеатра «Скала» и до нашего дома на улице Траян тихо изливалась слезами. Мы вошли по служебной лестнице, не включая свет, держась за руку, и я почувствовал ее проплаканные руки. Неужели слезы дошли аж до локтей? Я остановился на втором этаже, прислонил ее к кухонной двери адвоката Манолович и продолжительно поцеловал ее. Она была пушистой, мягкой и теплой. Это продолжалось до тех пор, пока я не расслышал: «Марчел, дорогой, баня готова!» И мы поднялись к себе.

 Но это не значит что после просмотра Баллады о Сибири – с концертом Листа и озером Байкал – я доставил ее в другом, более веселом настроении. Черта с два: при просмотре Пыриева слезы лились как из ведра. «Оставь меня, я хочу опустошить мое ведро с слезами, инако я ничего не понимаю». Я не мешал ей, но почему она использовала этот «инако»? Обычно говорят «иначе», «по другому». «Почему она не говорит как обычно?» «Как будто я знаю, почему я не говорю как обычно, когда я плачу.» Она была права. Я поцеловал ее посреди улицы.

 Только мне не нравились горы. Мне хотелось – если все-таки надо было уезжать куда-то, чтобы забыть о жестокой судьбе – поехать к морю. Тинибальде эта уловка оказалась не по зубам. Ее ревность была холодной, короткой и острой: «не хочу я идти туда, где ты гулял со своей прежней подружкой». Она знала о Диане. Прочла рукопись Границы – проглотив одновременно четыре яблока – не понравилась, но не отшвырнула ее подальше: «очень хорошо понимаю, почему ее тебе не опубликовали», категорически заключила она, вытирая на груди фруктовый сок. «Я не для того ее тебе дал. Я знаю, почему мне ее не опубликовали. Я не пишу для того, чтобы печататься». «Тогда для чего?» «Чтобы ты плакала.» «А я не плакала. Когда ты играешь роль дурака – я не плачу. Я тоже бы ее не опубликовала», повторила она приговор. «В течение двух-трех лет опубликуют» - противостоял я ей, нервно. «Тогда ты не будешь со мной» - и повернулась на другой бок, лицом к стене. «У тебя бедра как у Дианы, точь-в-точь»… «Даде, даде» - ответила она, зарывшись лицом в подушку, согласно нашему договору, заключенному как-то воскресеньем, на рынке, когда мы купили сметану у одной трансильванки и которая возражала своей соседке именно так: даде, даде. Та болтала без остановки, всячески ее обзывала, потому что любила мужчину, который изменял ей, трансильванка же, вместо комментариев, возражала все также: даде, даде. «А что такое даде, даде?» спросила ее Тинибальда, взяв попробовать, пальцем, огромное количество сметаны. Трансильванка, очень веселая, ответила: «Даде, даде имеет то же значение что и ваш возможно-возможно». Мы договорились с Тинибальдой что каждый раз, когда между нами будет назревать конфликт, мы будем говорить даде, даде, для того чтобы изгнать, с помощью этого заклинания, угрозу войны. Естественно, что в ответ на ее слова я продолжительно поцеловал предложенный затылок, пока она не повернулась внезапно и не сказала, что если мы не взойдем на Пятра Краюлуй, тогда…

 Горы страшно выводили меня из себя. Они были слишком большими. Я их видел в квадрате окна – громадные, грузные, удушающие. Смотреть на них я не мог. Я отворачивал лицо от них, с неподдельным, вовсе не детским, ужасом. Они были воплощением смерти и моей беспомощности перед ней. Они были вечными, безжалостными, словно хмурый прокурор, выносящий приговор: я погибну, они останутся. Простота сравнения бросала меня в дрожь, лежа один на кровати в домике в горах, в то время как Тинибальда готовила бутерброды и кофе.

 Кофе не возымел нужного эффекта; выпив кофе – следуя инструкциям Тинибальды – стакан, с черной кофейной гущей в глубине, начал бросать отражения, словно в хиромантической игре перспектив, точно на освещенное солнцем окно и оттуда на ту же устрашающую стену горы Пятра Краюлуй. «Давай, двигайся, бездельник; по коням!» призывала она меня, застегивая все пряжки на рюкзаках. Энергичность с которой она работала раздражало меня. Она объяснила мне логически, одной фразой – с началом и концом – что знает это от Эйнштейна: если хочешь избавиться от черных мыслей, с утра сконцентрируйся в одно направление, только в одно, например – очень хорошо завязать шнурки на своих ботинках. «А какие у тебя черные мысли?» Бросала мне на спину мою ношу, брала свой рюкзак, что поменьше, и не оставляла меня в покое до вечера, когда мы ощупью находили домик в горном массиве все еще мирном и солнечном. Я понял ее намерение: спасти меня посредством напряжения сил, посредством тяжелых, долгих и аполитических дорог. Однажды вечером, она захотела чтобы мы остались в одном лесном хозяйстве, среди лесников, чтобы несколько дней рубить деревья. Нас не приняли. Но направили – с соответствующим юмором – чуть ниже, по извилистой тропе, где асфальтировали горную дорогу. Может нам смола понравится… «Пошли туда», сказал я ей, и Тинибальда моментально помчалась по тропинкам, так что тарелки и кастрюли в рюкзаке весело забренчали, словно пародируя мелодию старого обряда.

 Думаю, это было начало моего просвещения. Ночью мы спали возле одного из вагонов-цистерн асфальтировщиков. Было тепло и уютно там, на черной, обожженной, пахнущей газом траве. Посвежело, как обычно бывает летом в горах, - дома, мне с малых лет нравился бензин, его запах, лак для паркета. Тинибальда тоже не капризничала. Где бы ты ее не уложил – «если я с тобой…» - ей было хорошо и прекрасно, ах, ты, лето-красно. Ночью, там, мне приснился очень ясный сон, без психоаналитических тайн: под котлом со смолой, я встал на ноги и спустился в вокзал города Синайя, откуда мы направились к Пятра Краюлуй. Там, на перроне, я убеждал начальника вокзала разрешить мне подняться на паровоз и сопровождать механика и кочегара до вокзала города Орадя. Хочу написать лучший репортаж моей жизни: ночь на паровозе. Хочу воспеть огонь, труд и железные дороги. Он не возражал, только хотел знать – почему именно до Орадя? Потому что там служил, в 50-ые, пошел добровольцем, мог бы остаться и учиться на заочном факультете, но я сказал себе, что важнее всего служить в рядах народной армии. Утром, Тинибальда поцеловала меня в лоб. Потом в губы. Увидев нас, смуглые лица идиллически озарились в улыбке из белых зубов на черном фоне, как в старой рекламе крема для обуви. «Если это тебе приснилось, это мы и сделаем. Все, давай, поехали в Бухарест, я сейчас же поговорю с Паулом». Тинибальда, конечно же, не знала Паула, но, как все организации типа Красный Крест и Полумесяц, она безгранично доверяла человеческому слову и вообще человеку. Сопровождаемые тем же бряцанием посуды, мы спустились к станции Буштень, я показал ей книжный магазин моего юношества, где одалживал, во время моих мелко-буржуазных каникул проведенных в селе Пояна Цапулуй, книги писателей Мирчя Елиаде и Камил Петреску – «знаю, ты мне это говорил уже, знакомо мне твое нечистое прошлое» - взяли поезд направлявшийся вниз, в сторону Столицы. Заснула она у меня на плечо, словно сорванная оливковая ветвь.

 Паул не был против идеи о репортаже с паровоза, «напиши его, иди, дадим тебе командировку, посмотрим, после поговорим выше или ниже, если будет нужно». Он предложил ночь на паровозе на местной линии, скажем: Сигишоара – Одорхей. Тинибальда была безжалостной: «Опять по следам твоих любовных похождений?» Что - правда, то - правда. Сигишоара – это Диана. Ее память была сверхчувствительной к таким делам. Она решила так: мы раскрываем карту страны, она закрывает глаза и ставит палец наугад. Это и будет город отправления. «Пойдешь со мной?» «Но как..?» «А с институтом как быть?» «Хорошо, понял, возьму командировку, у нас полно работы по всей стране». Поставила карту себе на ноги. Закрыла глаза. Город Тимишоара. «У тебя что-то было в Тимишоара?» «Любовное похождение в вагоне-ресторане: снял шкурку с десяти апельсинов в паре с фантастической женщиной.» «Апельсин не является фруктом.» «Что же он тогда?»

 В Тимишоара она следовала за мной по пятам – зашла даже в кабинет начальника железной дороги, где я написал торжественное заявление, что за свою поездку на паровозе Тимишоара – Орадя ответственным являюсь только я. Начальник железной дороги удивленно смотрел на нас, в то время как я подписывал, а Тинибальда смотрела через мое плечо. Это был момент бракосочетания, у Заведующего бюро регистрации актов гражданского состояния, значение которого по-настоящему ощутил начальник, вылупив глаза. Он никогда еще не переживал что-нибудь подобное. Ночью, в 23.24, Тинибальда села в свой вагон, я же продолжил свой путь по насыпи из гравия, направляясь к паровозу. Я нервно дрожал, точно также как и в горах Пятра Краюлуй, точно также как и при всякой встрече с камнем и его фройдовским каламбуром: pierre - périr! Я начал, пока шел мимо состава, гикать. Мозг заработал исступленно: Кио – паровоз – котел – Мальро – la condititon humaine, чтение, которое не мог бросить. В кармане у меня была записная книжка и карандаш. До цианистого калия была долгая дорога, со своей насыпью. Но это меня не прельщало. Никогда не думал о самоубийстве.

 Механик и кочегар ждали меня давно, по-братски. Им никогда не доводилось иметь в своей кабине журналиста. Они были разговорчивыми, веселыми, спокойными, ждали с накрытым черным от дыма стульчиком вместо стола, на котором были большой кусок сала и лук. Они кушали освещенные снизу, из глубины, огнем печи. Тотчас же предложили и мне покушать, чтобы не отправляться в путь с пустым желудком. Взял, попробовал, околдованный, сперва впал в транс молчания, после, пристально смотря на них с той пролеткультовской страстью, которая превращала рабочего в бога, а интеллектуала в простого смертного, вышел из тоннеля идолопоклонства и перешел к их неореализму, с их детьми, с их жалованьем, с их женами, с их застенчивым стремлением к единообразию и сохранению света, что излучает их жизни, их добросовестный труд, лишенный любого героического ореола. Они мне нравились. Было тепло, было темно, было красно, лирическое дуновенье пронизывала ночь, маленькие станции издавали звук крошечного колокольчика, когда мы проезжали мимо, степь молчала – чувственная, удовлетворенная и оплодотворенная, со свистом, ночным полетом раскаленной машины. Наше панибратство дошло до военных мемуаров: я рассказал им одно из моих редких железнодорожных похождений – на отрезке Клуж – Орадя, будучи солдатом, взял пассажирский поезд, сел в вагон второго класса возле обычной крестьянки, которая могла мне быть мамой – но, кажется, она не знала этого – и с которой, на пустом месте, взглядом, договорились друг с другом и в объятиях которой пересек я длинный тоннель, что чуть выше Чучя. В Орадя же, она не отстала от меня пока я не пообещал, что навещу ее  на будущей неделе, в Ножориде. «И вы не поехали, не так ли» - сказал кочегар, не дожидаясь финала, и предчувствуя, чем все завершилось. Нет, в Ножориде меня преследовало привидение – именно там, в школе для кавалеристов, под открытым небом, я впервые сел на коня, над нами пролетел самолет, лошади испугались, мы не знали как удержать их, они сбросили нас из седел и нам пришлось искать их все утро по округе, потому что отвечали за них головой…Ножорид так и остался для меня проклятым городом. Они оба рассмеялись: «Боялись что и она вас сбросит из седла», сказал спокойно механик рассматривая свои часы в свете огня. «Вот что значит служить в армии» - сказал еще бессвязнее кочегар. «Таковы мы, мужчины» - заключил механик.

 Из Орадя, Тинибальда захотела вернуться в Бухарест самолетом. Она меня взбесила. Она что, не знала что я не выношу самолеты, что я боюсь отрываться от земли? Ну конечно знала, но ей это было безразлично. Человек должен попробовать все скорости. После паровоза – самолет. Хотела воспитать меня в прометейском духе? Я наорал ей посреди вокзала, напротив кассы, где продавались билеты второго класса, посреди кур и людей: «Иди ты к черту со своим самолетом»… В поезде, обняв ее за плечи, у окна, в коридоре, я объяснил ей с добротой: не могу я работать посреди паники, самолет убил бы меня, хочу написать лучший репортаж моей жизни, это были потрясающие люди, мне нужно немножко тишины. Она встряхнулась, зло: «Эта тоже одна из станций твоей Дианы.» У меня сорвался дурацкий да. «Все что ты пережил с ней ты должен мне..?» «Диана не существует, дура!» «Все то, что ты пишешь – все существует, ты не умеешь сочинять.» «Даде, даде», но она так и осталась нахмуренной до Бухареста, долгая дорога, да еще с часовой задержкой в Кымпина.

 В конце концов, репортаж зазвучал в стиле Мальро, одержимый солидарностью и ответственностью. Неореалистический гольфстрим делал более доступной ученую суровость; не были упомянуты, конечно, ни Кио, ни ножоридская женщина. Свет падал на часы механика, на лопату и детей кочегара, на ночное сало и лук – но в конце всех этих траекторий сияли уголь и алмаз, идея мужской солидарности. Репортаж носил холодный заголовок Чувство и был посвящен Т. «Госпоже Т?» пошутила, наконец, Тинибальда, успокоившись. В шутку, я стер дедикацию. «Там еще много чего нужно стереть» - заметила она строго. Я нахмурился: и прометейка и цензор? Слишком много для одного!

 Только Паула не было в редакции, он должен был быть в отъезде еще месяц, уехав где-то в Кнок-Ле-Зут и по другим литературным меридианам. Начался великий поход в мир – я проглотил слюнки. Не потому, конечно, что мне захотелось прогуляться по Европе – путешествия за границу всегда оставляли меня безразличным и паспорта всегда казались мне бессмысленными – я проглотил слюнки, ошеломленный мыслью, что попаду в руки Стойкэнеску, очень недовольного мной литератора (мой прокурор), неисправимый враг негативизма, какую форму бы он не принял (конец цитаты из какой-то его статьи). Будучи адептом содержимого, Стойкэнеску обнаруживал негативизм в любых формах. Ни одна форма не могла перехитрить и спрятать его (формализма – примечание автора) ослиные уши – еще одна достопамятная цитата, которая застряла в душе и в уме, пересекая узкие коридоры редакции и направляясь к самой изолированной комнате, там, где он работал в качестве заведующего отделом прозы. Нашел его в своем кабинете – мы все знали, что он покидал свою комнату только для двух биологических процессов, после обеда, а в остальное время его жизнь была похожа на жизнь волшебника из Оз. Себя я видел львом из той же сказки – кроткий, пугливый и слезливый. В минуты напряжения, у литературы моей души была довольна таки истероидная библиография: в мгновение ока я мог перейти от Мальро к баснописцу Петре Испиреску; двумя шагами, но огромными, переходил без всяких там зияний и изъянов от Волшебной горы к Кавалеру золотой звезды сам не зная кто я – Телец, или красавица без тела.

 Стойкэнеску, однако, очень вежливо, взялся немедля прочитать мой репортаж, зная от товарища Паула – он никогда не называл его просто по имени – что я выехал на место, не возражая этой идее, потому что каждому человеку надо дать шанс. Он пригласил меня сесть и подождать пока он не закончит чтение рукописи. Литература тоже не может обойтись без оперативности. С балкона его комнаты я сделал отчаянный знак ей – внизу, во дворе, Тинибальде, которая – к моему счастью – растянулась, с широко расставленными руками, на спинку скамейки, как раз под окном Стойкэнеску, интуитивно понимая ту дорогу, которую я должен пройти по редакции; на мой знак, Тинибальда ответила спокойно, что ждет меня и подняла левый сжатый кулак, говоря очередной Non passaran! Она меня растрогала – посмотрела прямо и с гордостью на меня, сидящего на стуле перед письменным столом Стойкэнеску. Я тут же понял, что он читает очень внимательно, не торопясь, без формализма. После получаса сидения, я почувствовал, что не могу больше терпеть напряженность и внезапно решил броситься в одно из его плюшевых кресел, что стояло в углу, обильно съеденное молью. Он даже не поднял глаза с рукописи. Все более и более отчетливая улыбка затуманивала его лицо. Я заметил, что он не использует карандаш при чтении. Его заметки на полях текста – «как бы не так!», «да что ты говоришь!», «больше внимания идеологии», «опасный поворот», «и ты это называешь реальный мир?», «с каких это пор мы ввели в моду мелодраму?», «гамлетизм нам не свойственен», «зеленое древо жизни намного богаче…», «быть кретином – не решение проблемы…», «автор когда-нибудь слышал о Ленине?», «вот те на!», «не понимаю!», «мещанский издатель…», «свобода - основа», и множество других резких выражений – стали пресловутыми, переходили от одного к другому как легенды. Он даже не вертел, довольный, карандашом. Читал мое произведение улыбаясь. Когда начало смеркаться, Стойкэнеску торжественно протянул мне рукопись; я, автоматически, вскочил с кресла и взял ее, даже не представляя что последует. Последовало строгое, хорошо аргументированное и не подлежащее обсуждению обвинение: даже если это будет стоить его жизни, этот репортаж – экстремально интимный, вульгарный, незначительный и не в тему – не будет напечатан в Румынии; мой всем знакомый негативизм – за который, возможно, я еще не заплатил сполна – взял еще более коварную форму; он взывает теперь к новому, к светлым чувствам, даже к безграничной доброте: мой негативизм является новым мелко-буржуазным сентиментализмом проверяемый на спине рабочего класса; рабочие побили бы меня камнями, если бы прочли, как я изуродую их жизнь и чувства, как я использую их спецовку для достижения своих “des effet speciaux”. “Des effet speciaux?” – я встрепенулся, наконец. «Не обижайся, мы тоже знаем кто такой Кио»… «А с каких это пор вы используете румынско-французские каламбуры?» - решился я. «Ничто человеческое нам не чуждо» - и встал, довольно-таки жизнерадостный, на ноги. Вдруг, мне стало жаль самого себя. Я подумал пойти на уступки: «А если серьезно, неужели ничего нельзя сделать?» «Горбатого могила исправит» - но протянул, все-таки, мне руку.

 Тинибальда – сколько мы шли по бульвару Магеру – покорно слушала абсолютно точное повествование, без каких-либо полемических модуляций, без какого-нибудь стремления с моей стороны. «Так что я подожду Паула, пусть он его почитает» - заключил я, держась как можно ближе к ней, раздраженный ходьбой в толпе, то обходя людей, то врезаясь в них, дурацкое положение особенно когда делишься планами на улице. Ее, кажется, не беспокоили ни окружающая среда, ни пространство; продолжая свой неореализм, в конце моего репортажа, она попросила меня купить ей баранку. «Нету ни копейки». «Но ты же говорил, что у тебя есть 10 лей». Я купил ей баранку, предложил еще и стакан газировки, у того же киоска. Она согласилась, потом мы направились к бульвару с фильмами, в то время как она расправлялась с баранкой. Начала крутить старую пластинку, довольно последовательно: что с твоей рожей – да нет у меня рожи, нет, есть!, есть несчастья и побольше, какие? Я отвечал ей быстро, с искренней яростью, внезапно решив дойти с ней до финальной ноты. Мы свернули на улицу Эдгара Квине, «где бы ты хотел пойти? Было бы хорошо, этой ночью…» «Не вижу ничего хорошего», и я взорвался: «Нет больше несчастья, чем чтобы не опубликовали твою…». Она не обратила внимания на мои слова и протянула мне огрызок баранки. «Но ты же говорил, что не хочешь печататься. Противоречишь самому себе». «Идиотка! – выплюнул я ей в ответ. Ты – идиотка!» «Даде, даде…»

 Мы прошли мимо ресторана Капша: «Угости меня судаком bonne-femme и я тебе объясню что ты должен изменить». «Там нечего менять. Я не буду ничего менять». «Нужно сделать его как можно светлее…» «Что мне нужно сделать? – опомнился я, вопя напротив магазина Ромарта копиилор. Что нужно?» - завопил я, остановившись; Тинибальда посмотрела мне прямо в лицо, оба замерев посреди толпы, которая сторонилась глазея на нас. «Ты что, с ума сошел?» - прошептала она мне. «Повтори, повтори, что нужно?» - на закате, на освещенной вывеске Информация начали передавать новости: Могадисчио… «Ты что, с ума сошел?» и попробовала погладить мое лицо. Я ударил ее кулаком по руке. Все филателисты, которые собрались возле  Ромарта, перестали обмениваться марками и окружили нас: «Оставьте ее в покое, мужчина, уходите, женщина, ну его к чертям» - Тинибальда смотрела на меня, красивая, часто мигая. «Скажи, скажи – кричал я ей – скажи, что не светло, откуда ты знаешь, что такое светло?» Я услышал несколько смешков. Я ударил ее еще раз, в жирное бедро, в самое развратное выражение признательности, принесенное когда-либо мною неореализму: ссора посреди улицы между мужчиной и женщиной, которые обожают друг друга. Она повернулась, пытаясь выйти из круга, слово Cambera играло на ее лице пришедши извне, я ее повернул, опять-таки как в кино (в французском любовном кино, с участием дуэта Габэн-Морган, которое мы смотрели в фильмотеке), скрутив ее руку так, что она закричала «ааа», а кто-то ударил меня по плечу: «эй, ты, чудовище!» «Скажи мне, что я должен там поменять?» «Что я должен…» Она поглаживала свою руку. Она выводила меня из себя: «Хочешь сделать меня несчастным? Хочешь спасти меня – ты, несчастная..? Несчастная…Не хочу тебе больше писать…» «Да не пиши ты ей больше!» прокомментировал какой-то филателист в стиле Каражиале. «Хочешь, чтобы я тебе написал глупости? Не могу… Не хочу…» «Пиши, что хочешь! – крикнула, вконец, Тинибальда, и иди ко всем чертям со всеми своими идеями!» - произнесла она, до последней буквы, основную фразу.

 Я позволил ей перейти улицу, но, тотчас же – пройдя между рядами тех, кто защищали ее уход – я побежал за ней, по тротуару мимо Дома Отдыха Офицеров, на террасе которого оркестр мюзик-холла начал играть На персидской улице. Не знаю, сколько последовали за мной, несмотря на машины, которые тормозили исступленно. Тинибальда спустилась к бульвару, а мне в голову взбрело, что она войдет в кинотеатр Трианон, она с утра сказала, что хочет посмотреть Дилижанс. После тысячи советских фильмов, наконец привезли и первый вестерн. Я не мог оставить ее одной. Я не мог потерять шанс быть на просмотре первого вестерна в ее жизни! Я начал кричать ей: «Подожди! Я с тобой! Не заходи без меня!» Она не поворачивалась, люди смеялись, топали ногами, бежали за мной, я слышал «не оставляй ее!, держи ее!, смотри чтобы…, ни одна женщина не стоит того!.. Эй, ты, за трамваем и за женщинами не бегают»; я ей кричал: «Тини, девочка…». И вдруг «даде-даде»… Движение не остановилось, троллейбусы продолжали душераздирающе шипеть, спускаясь к парку Чишмижиу, телекс мира продолжал работать, Тинибальда ступала богатырски, решительно, с ее большими бедрами в летнем, облегающем платье без рукавов,  я завопил еще раз: «даде-даде», какой-то мужчина поставил диагноз, в веселой процессии: «он сошел с ума, оставьте его!» Но на второй ультиматум, Тинибальда остановилась – напротив Военного Музея, что рядом с Центральным кинотеатром. Она меня подождала. Я подошел, никого больше не было вокруг нас:

 - Возьми меня с собой на просмотр Дилижанса – прошептал я ей, в новом порыве кротости, с кротостью оливковой ветви.

 - …если обещаешь что изменишь его!

 - Ничего я менять не буду! закричал я, позеленев.

 - …если ты мне обещаешь…

 - …я ничего не обещаю!

 - Я не могу жить с сумасшедшим – произнесла она мягко, обычно, без каких-либо эмоции. Ее спокойствие и логика ослепили меня. Только сумасшедшие…

 Я глубоко втянул воздух в легкие и выдохнул его, из самой глубины, прямо ей в лицо, как будто бы мне хотелось чтобы она исчезла, в тот же миг, словно злой дух. Тинибальда не исчезла, но и не смогла закончить одну из самых правдивых фраз, которая когда-нибудь приходили ей на ум и в жизни. Меня не интересовал ее конец – я понял это очень ясно:

 - Встретимся, когда его напечатают…

 - Через сто лет? перевязала она, с неожиданно болезненным озорством, жизнь, которая вытекала из раны.

 - Через сто лет… и одним прыжком, с напускной веселостью, я был уже в Гамбринусе заказывая, по-бухарестски, хачапури и бокал пива.

 Мне всегда везло не встречать больше женщин, которых я бросил. И все-таки – согласно ее проклятию – я могу писать только то, что сам пережил, я неспособен сочинять, спасаться этим. Одна травма у меня все-таки осталась – звоню иногда любимой женщине и, вместо слов, дышу тяжело, со свистом, ей в трубку, в знак того, что я существую. После чего закрываю.

 

About this issue

This July, The Observer Translation Project leaves its usual format to present a special CRISIS ISSUE. Things are tough all over. Hard Times suddenly feels like the book of the moment. The global economic crisis impacts life as we know it, and viewed from Bucharest the effects reverberate in domains that include geo-politics and publishing in Romania and abroad, with the crisis at The Observer Translation Project as an instance of a universal phenomenon. read more...

Translator's Choice

Author: Vasile Ernu
Translated by: Monika Oslaj

Oda sovjetskom toaletu

Oda sovjetskom toaletu Posvećeno Iliji Kabakovu Za sovjetskog građanina ne postoji ništa intimnije od toaleta (Dopustite mi sa velikim poštovanjem koje imam prema ovom mjestu i ovoj ...

Exquisite Corpse

Planned events in Cultural Agenda see All Planned Events

17 December
Tardes de Cinema Romeno
As tardes de cinema romeno do ICR Lisboa continuam no dia 17 de Dezembro de 2009, às 19h00, na ...
14 December
Omaggio a Gheorghe Dinica Proiezione del film "Filantropica" (regia Nae Caranfil, 2002)
“Filantropica” è uno dei film che più rendono giustizia al ...
12 December
Årets Nobelpristagare i litteratur Herta Müller gästar Dramaten
Foto: Cato Lein 12.12.2009, Dramaten, Nybroplan, Stockholm I samband med Nobelveckan kommer ...
10 December
Romanian Festival @ Peninsula Arts - University of Plymouth
13 & 14 November 2009. Films until 18 December. Twenty of Romania's most influential and ...
10 December
Lesung und Gespräch mit Ioana Nicolaie
Donnerstag, 10. Dezember, um 19.30 Uhr Ort: Szimpla Café Gärtnerstrs.15, ...
 
 

Our Partners

Razvan Lazar_Dunkelkammer SENSO TV Eurotopics Institutul Cultural Roman Economic Forum Krynica Radio Romania Muzical Liternet Radio France International Romania Suplimentul de cultura Radio Lynx